— Борис Петрович! — разрушил тишину Данилыч. — Изъясни намеренье свое. Спервоначалу ты отказался с нами супротив Ивашки Хмельницкого воевать, а таперя аж двух товарищей своих привел. Что ж голы? Али уже пропили платье?
Борис Петрович, не замечая зубоскальства Меншикова, в гневе тряся отвислыми щеками, заговорил:
— Всемилостивейший государь, Богом тебя молю — по лагерю пройдись. Такого скотства воеводы батюшки твоего не допускали, когда польские да шведские крепости воевать ходили!
— Да что ты такое говоришь, боярин? — хмуро, смотря куда-то вбок, спросил Лже-Петр. — Что за скотство ты усмотрел?
Шереметев, пыхтя от возмущения, сбиваясь, передал присутствующим кратко, каким застал он лагерь. Понимал он, что Шведу и не нужно было наблюдать порядок — наоборот, пьянство, разгул, непослушание становились помощниками самозванца, ждавшего скорого подхода шведов.
— Борис Петрович, — с холодом угрозы в голосе отвечал Лже-Петр, — иди в свою палатку. Я сам своим указом дозволил повеселиться полкам после счастливой переправы. Устали они дорогой, сам видел — пусть ночку погуляют. И оный офицер, капитан Гумморт, ведом мне как артиллерист отменный, так какого дела ради ты его позоришь, воевода?
— Да не единой ночкой здеся пахнет! — упрямо возразил Борис Петрович. — Завтра то же повторится, коли порядка не навести! Разве под Азовом… хотел сказать «с царем Петром», но не решился, — такое было? А вдруг на вылазку из Нарвы выйдут? Долго ль все тридцать тысяч перерезать, пьяных да таких вот, голоштанных! Али на гулянку войско мы сюда вели? Пображничать да с бабами поваляться и под Москвою можно б было…
Те из присутствующих, кто видел, как обошелся царь с Шереметевым с палате Грановитой, да и все остальные, включая генералов-иноземцев, понимали, что дерзкая речь боярина и воеводы обернется для него бедой. Уже слышали сидевшие рядом с Лже-Петром, как заскрипели его зубы, видели, как задергалась щека, но вдруг — скрипенье да подергиванье прекратились, рот царя расползся в широкой, мирной улыбке. Лже-Петр вскочил из-за стола с высоким кубком, зашагал к воеводе. Расплескивая романею, одной рукою порывисто обнял Шереметева, поцеловал, кубок в его руку сунул:
— Ну, пей же, пей, Борис Петрович! Выходит, у одного тебя душа болит о войске? Даже Алексашка не догадался мне о безобразиях лагерных шепнуть! — И с укоризной Данилычу: — Э-э, не совестно! — А после, обращаясь к одному из иноземцев, отрывисто проговорил: — Господин генерал-гевалдигер! [26] Извольте завтра утром лагерь привесть в порядок! Улицы чтоб по бечевке проложены были! Нечистоты закопать! Для нужников места подале отвесть, где вырыть ямы! Женок нечистых, девок, харчевниц, маркитанток выбить из палаток вон Боже упаси, чтоб по войску заразительные, прилипчивые болезни гулять пошли. Пусть маркитантки при обозе встанут!
Потом, повернувшись к капитану Гумморту, со смешком сказал:
— Ты же, капитан, воеводу прости за беспокойство. Ступай в палатку с девкою своей… да дело доверши. Токмо знай: ежели к утренней побудке её в твоем шатре застанут, жалованье ополовиню. Понял?
Шлепнув по заду маркитантку, снова рассмеялся, Шереметева обнял, повел к столу. Борис Петрович шел с ним рядом в крайней растерянности. «Господи, помилуй, просвети! — думал он. — Неужели напраслину на государя возвели? Неужто настоящий? Вона как скоро согласился. А может статься, Швед, да токмо к порядку столь привычный, что любой укор его саднит, совеститься заставляет. Эва, значит, с оным шведом жить ещё как можно! Он вред чинить собрался, а мы ему свое — токмо б почувствительней задеть! Ну, не пропадем в таком-то разе!»
О том же самом думал и Алексашка. Не забывая опрокидывать в себя содержимое бокалов, зубоскаля, то и дело отпуская перлы лести в адрес сидевшего с ним рядом Лже-Петра, предсказывая скорую победу под Нарвой, ибо какая же твердыня устоит, когда на приступ вышел сам царь Петр, он в глубине души смеялся над самозванцем, вспоминая, как быстро согласился тот навести понтонный мост и привесть в порядок лагерь. Ощущение силы, вседозволенности распирало грудь Меншикова, и тайный голос шептал ему: «Эхма, прав я оказался: куда приятней быть любимцем лживого царя, чем истинного». Петрушку балаганного, тряпичного устроим из него! Вот уж попляшет под нашу дудку!»
Еще не подвезли осадную артиллерию, что двигалась к Нарве под начальством Александра — царевича Имеретинского, а уж напротив грозных нарвских бастионов русские с утра до вечера рыли плотный суглинок, готовя позицию для бомбардирования города и для защиты пушкарей, стрельцов, солдат от ядер, бомб, пуль врага. Точно кроты, упорно ковыряли землю, сооружая под приглядом строгого Алларта редуты и реданы, апроши, шанцы, люнеты и ретраншаменты. Часто шли дожди, и люди, готовившиеся к осаде, закончив дневной урок, возвращались к своим палаткам мокрые и испачканные землей с ног до головы, а кто-то и вовсе не приходил вечером к артельным кострам настигло ядро или сразила пуля, пущенные с нарвских стен. Все чаще по ночам в лагерь, в окопы русских проникали охотничьи команды шведов, снимали часовых, быстро кололи штыками, резали ножами, рубили саблями или стреляли из пистолетов спящих и уходили под прикрытье стен, чтобы вернуться на следующую ночь.
И чем больше мук испытывали под стенами Нарвы стрельцы, солдаты вчерашние крестьяне, — надрываясь на земляных работах, в грязи, при скудном корме, при опасности быть убитым осколком бомбы или зарезанным во время сна, тем яснее они осознавали, что выжить можно, только взяв эту крепость, победив врага. Еще совсем недавно не было им дела до какой-то Нарвы, и шли они сюда, проклиная царя-антихриста, но с каждым днем ненависть к твердыне шведской, к шведам заполняла их души. Дело, которое творили они под Нарвой, не являлось уже делом одного погнавшего их сюда царя: стрельцы, солдаты, драгуны, пушкари прониклись пониманием того, что оно не только царево, а общее, народное, имевшее касательство до всех до них. Поэтому и не ленились на работах, научившись укрываться от летящих бомб и ядер, строже несли караулы, понимая, что нерадение не только приведет к их личной погибелми, но погубит и товарищей.
Все чаще говорили они меж собой о штурме, с командирами заводили разговоры о том, что нужно лестницы сбивать и щиты, под прикрытием которых можно во время приступа к стенам Нарвы подойти вплотную. Вслух мечтали, как будут крушить все на своем пути, когда ворвутся в ненавистный город, не давая никому пощады. Но командиры, ничего не зная о времени начала штурма, приказывали подчиненным делать лишь то, что им велят, и уходили в свои палатки, чтобы скоротать досуг за водкой, болтовней да карточной игрой. Они считали, что государю и главнокомандующему виднее, как нужно воевать, но многие из них по вечерам, когда по холщовым стенам их палаток хлестал дождь и нельзя было согреться ни водкой, ни меховыми епанчами, ни теплом поставленных в шатрах жаровен, начинали толковать о том, что осада города идет вяло, неумно, и, что самое странное, взятие крепости не нужно самому царю, и скоро к стенам Нарвы подойдет Карл Двенадцатый со своим прекрасным войском, и от армии русских не останется и следа…
Копыта коней увязали в глине, и всадникам в богатых плащах, гарцевавшим перед русскими осадными батареями, на время прекратившими бомбардировку Нарвы, грозила опасность не только быть подстреленными со стен, но и быть опрокинутыми в грязь. Александр Данилыч, натягивая поводья, говорил Лже-Петру, выехавшему со свитой на позиции, чтобы осмотреть их:
— Не могу постигнуть, мин херц, какой надобности ради ты распорядился поставить наши ломовые пушки и мортиры на таком отдалении от стен?
Лже-Петр, дергая усом и посматривая на бастионы крепости через окуляр миниатюрной подзорной трубы, говорил:
— Саша, дистанция для нашей артиллерии отменная. Если же ближе к стенам нашу позицию подвести, зело от вражеских ядер и бомб страдать пушки и прислуга будут.