8
СНАРУЖИ — ЦАРЬ, А ИЗНУТРИ — МАЙОР
Кончалась первая неделя правления в Москве царя, носившего имя «Петр», но бывшего в действительности совсем другим человеком, и лишь трое в русской столице знали правду: Лефорт, царица Евдокия и шведский резидент. И никому из них не было резона срывать печати с тайны — Лефорт был в случае [20] , чувствовал себя куда могущественней, чем даже Ромодановский или Тихон Стрешнев. Евдокия не могла нарадоваться, встречая в своей опочивальне горячего мужчину, страстно ласкавшего её, говорившего ей нежные слова. Все разговоры, слухи о том, что из-за границы вернулся не настоящий государь, а иноземец, ей были безразличны. Брошенная мужем в последние два года, она торжествовала, прекрасно зная, что и в тереме, и на Кукуе, и в посаде — во всей Москве прекрасно знают, что от немцев государь вернулся совсем другим, что он не ходит к Анне Монс и голубит лишь её, царицу Евдокию, мать наследника престола.
Резидент же шведский, Книпер-Крон, знал правду тоже и в душе своей посмеивался, видя, как кланяются майору Шенбергу бояре, дворяне, священники, весь русский люд. Он был в восторге хотя бы потому, что сам принадлежал к народу, сумевшему так ловко облапошить русских. Потомок древних викингов, титулованный дворянин, он любую удачу шведов воспринимал как свою собственную, будто в каждом случае успеха выступал в роли чуть ли не короля, риксдага или самой Швеции в целом. И когда с гонцом из Стокгольма ему привезли новые инструкции, как следует вести себя с «царем Петром», Книпер-Крон, изучив их досконально, признал в который раз высокие достоинства ума советников его монарха.
…Гнедой скакун шел под Лже-Петром резво. Царь, облаченный в расшитый терлик, в атласном, с отворотами в разрез колпаке, заломленном на затылок, ехал в государевы охотничьи угодья за Клязьму. Шесть дней на престоле пошли ему в прок — освоился, приноровился, на всех глядел с отеческим снисхождением, потому что уверился в том, что никто не изобличит его как самозванца. Первый страх миновал, а потом уж стал жить, выполняя приказ Стокгольма: править в Москве «по-прежнему». Но не только приказа слушался Лже-Петр — слишком приятным казался майору королевского флота такой образ жизни. Все повиновалось ему, и повиновалось, как видел он, с радостью больше никто в Москве не шептал об Антихристе и все лишь славили Петра за желание жить по-старому.
Еще в первый день своей московской жизни хотел Лже-Петр порадовать себя и приближенных большой государевой охотой, но не вышло: оказалось, что ещё при правлении Петрова брата, Федора Алексеевича, охота стала приходить в упадок, покуда же царили Петр и Иоанн, эта государева забава совершенно захирела. Правда, при Конюшенном приказе, как бы про всякий случай, ещё держали сокольников, кречетников, ястребятников, ловчих, рогатников, псовников, медвежатников, конных псарей и трубников, выездная их одежда хранилась в сундуках, береглась и сбруя конская, а в палате Оружейной можно было бы сыскать немалое количество отличных карабинов, штуцеров, пистолей, охотничьих кинжалов, даже самострелов с прекрасным боем, но забвение охоты сказалось: трудно было созвать охоту скоро, главным же было то, что поиздохли, поразлетались, поизленились ловчие птицы, каковые ещё лет десять назад в исправности содержались в обширных клетях Конюшенного приказа.
Но бояре радовались внезапно появившейся государевой прыти. «Вона, говорили, — вернулся от немцев не немец вовсе, а государь наш. Даром что ли сказал, что править по-старому решился. Собрался на соколиную охоту? Ну, так нужно будет соколов да кречетов ему сыскать, чтобы поиграло, повеселилось сердце Петра Лексеича, авось и нам от оной резвости прибыток будет».
И думные бояре, что жили близ Москвы, спешно искали средства, чтобы обеспечить царскую охоту. Едва ль не всякий в вотчинах своих держал охоту, вот и набрали с того, с другого сотню ловчих с обученными птицами. Что до дичи, так цапель, уток и даже лебедей в начале сентября на подмосковных болотах и озерах было вдоволь — наловили. Сам Никита Зотов, не забыв своих прежних кривляний, доложил царю о том, что бояре, припадая к стопам государя, просят принять от них посильную дань соколами, охотниками и красной птицей, дабы сердце царя и великого князя возвеселилось после унылостей немецкой жизни. Лже-Петр, ещё не имея возможности судить о том, что за удовольствия ждут его и какие затраты и труды понадобились для сборов, был рад уже и тому, что подданные оказались незлобивыми и послушными, совсем не такими, как их представляли Шенбергу раньше.
— Вот ты, батюшка, царь-государь, сам и посуди, сколь много стараний приложить нужно, чтоб из оного черта с крылами, клювом и когтями послушный тебе раб вышел, — говорил Лже-Петру старый сокольник, что ехал с царем стремя в стремя, держа на руке, обряженной замшевой рукавицей, крупного сокола, усмиренного надвинутой на голову бархатной шапочкой. — Спервоначалу гнездо соколиное найти нужно, чтобы детенышей в обучение взять — зрелая птица к учению не способна. Кормить будем того соколенка токмо мясом сырым, а как подрастет маленько, шапку на голову наденем. Вот, побудет он в шапке, к охоте уж будет готов, шапку снимаем, и сокол, уж голодный, должен увидеть добычу и за ней лететь. Вначале близко ставим добычу, после — подале, и все дальше, дальше. Так и выпестуем черта крылатого, любую птицу с неба сдергивать может.
Лже-Петр удивлялся проворству народа, к которому явился быть правителем, и радовался, что подданные оказались совсем не такими дикими, какими представлял их Левенрот. Вместе с тем появлялось и чувство некоторой неуверенности, как в самом начале, когда он страшился быть разоблаченным и не принятым русскими.
— А ну, покажи, что умеет твой сокол! — потребовал Лже-Петр, и сокольничий, холоп Бориса Петровича Шереметева, довольный оттого, что сам царь увидит, сколь он умел, крикнул куда-то назад, где в клетках, поставленных на телеги, везли птиц, предназначавшихся служить добычей:
— Митя-а-й! А, слышь, Митяй! Шибани-ка цаплю, ту, что сегодня поутру Ерошка словил!
— Ага, пускаю, ага! — откликнулся молодой голос, и Лже-Петр услышал понукание: «Давай, давай, порхай! Иди! Иди!»
Послышалось хлопанье крыльев, цоканье клюва. Цапля взлетела. Повернувшись в седле, Лже-Петр успел увидеть её розовые, перепончатые лапы, когда носатая, красивая птица, радуясь внезапно обретенной свободе, поднялась над землей и тяжело полетела подальше от тех, кто украл её волю. Сокольник же осторожно снял шапку с ястребиной головки. Она тут же задвигалась в разные стороны, будто и не имелось костей в шейке птицы, старый охотник что-то шепнул, рукой показал на цаплю, забиравшуюся все выше и выше в небо. Ястреб мгновенно взъерошился, замер, пригнувшись и устремив хищный взгляд в сторону цапли. Казалось, ястреб призадумлася — достойна ли летящая птица быть его добычей, но вот уже с легким треском расправил свои серо-пестрые крылья, взмахнул ими и понесся за цаплей.
— Словит!
— Куды там — не словит! Цапля-то вон уж куда залетела, — слышал Лже-Петр, как с азартом заговорили люди из свиты.
Лже-Петр, задрав подбородок, внимательно следил за полетом ловчей птицы. Он никогда не видел соколиной охоты и не слишком был уверен в том, что ястреб или кречет способны заменить ружье. Он не понимал прелести такой охоты, потому что видел радость лишь в успехе личном, — от выслеживания зверя, от точной стрельбы. Здесь же награда доставалась ловчей птице. Лже-Петр не знал, что вельможа русский имеет право гордиться уже потому, что птица его выучки словила больше дичи, чем какая-то другая.
Ястреб тем временем настиг цаплю, но с ходу драть не стал, залетел сверху и упал на нее. Все, кто ехал с царем на охоту, — человек до трехсот, — принакрыв глаза козырьками ладоней, следили за исходом схватки. Цапля решила подороже продать свою жизнь, и было видно, что в небе, переплетаясь крыльями, шеями, птицы сцепились в смертельной схватке. Слышался клекот цапли, пронзительные крики сокола, вились перья и, покачиваясь, легко опускались на землю. И вдруг Лже-Петр услышал, как кто-то из сопровождавших его с удивлением воскликнул: