Шереметев, спокойно очень, с причмокиванием потягивая квасок, сказал:

— Ну, положим, сказнишь ты меня. А когда сказнишь-то? Сейчас али опосля, когда через три дня сюда другой государь заявится с большим войском, чем здесь сейчас находится?

— Неважно, когда сказню, а сказню немилосердно! Ты от царя отказался, изменник ты! Понимаю, что тогда, при Нарве, душили вы меня, ибо поняли уже, что не я пришел к вам с приказом идти на приступ, а швед. Но а теперь-то что? Видел из письма, что Карл свидетельство дает, сам дает?

Шереметев с такой же ленцой ответил:

— Нам свидетельство от Карлуса, врага нашего, — что от Дьявола письмо. Верить сему нельзя! И никто из бояр ему не поверит! Мир он, вишь, нам предлагает, Ингерманландию сулит. Что ж прежде-то не сулил, до того, как я Лифляндию повоевал? Испугался, что Нотебург возьмем и дальше двинем? Ты, Петр Лексеич, во время нынешнее выходишь шведским агентом, и трудно тебе будет, поевавшему под Карлусовыми знаменами, доказать, что ты — царь настоящий.

Петр, зверея, заорал:

— Да разве ж ты не видишь, что Швед над Русью учинить собрался — в неметчину её превратить хочет! Глумится над народом русским, в рот вам пихает то, что вы и жрать не можете!

— Сие что ж такое он нам несъедобное пихает? Кафтаны-то немецкие? Так мы их для солдатиков теплой овчинкой изнутри подкладываем, замест башмачков — сапоги аль валеночки даем. Все, что ни приказывает он, под себя подстраиваем.

Шереметев. попив кваску, попыхтев, снова заговорил:

— Русский народ навроде человека, который на пир пришел. Много перед ним яств на столе. Ему хозяин одно предлагает — он ест, потому что нравится, другое — тоже ест, третье ж блюдо в сторонку отведет, чуть попробовав, от четвертого вовсе откажется — живот, скажет, болит. А если уж совсем не по нему стол хозяйский станет, то пойдет он в нужник, два пальца засунет в рот да все угощение и выблюет, вот так-то…

Петр молчал, долго дергал себя за ус, сказал с горькой укоризной:

— Значит, самозванцу отдались?

— А видишь, и с ним жить приладились. Побед вон сколько одержали. Он таперя у нас в руках. Для всех он царь — царь нужен для страны, без царя нельзя. А в остальном деле мы сами, без царя, скумекать сможем. А ты придешь — все иначе делать станешь, переделывать начнешь. А нет худа для державы больше, чем всякие переделки. Так что прости, Лексеич — езжай ты снова к другу своему, к Карлусу, пей с ним мальвазию да кренделем закусывай, а мы уж тут со Шведом нашим шведов повоюем да и викторию отпразднуем. Ежели случится так, что самозванец наш помрет, когда ты будешь жив, — то возвращайся, примем, а лучше… не приезжай. Твой Алеша в возраст и ум уже приходит. Будет семя твое на царском троне, обещаю.

Петр обеими руками вцепился в руку Шереметева, что держала ковшик, снова квас потек по лазоревому сукну штанов фельдмаршала. Приблизив лицо с бешено круглыми глазами, с дергающейся щекой, зашептал Петр горячо и страстно:

— Борис Петрович, Борис Петрович, нельзя помазанника гнать, нельзя. Шведы власти меня лишили, шпиона в Москву заслали, а ты, русский человек, боярин, воевода славный, самозванцу служить собрался. В Геенне огненной гореть вечно будешь. Чего боишься? Гнева самозванцева?

— Да не гнева его боюсь я! — резко вырвал руку Шереметев. — Смуты! Смуты! Он сюда с дивизией Аникиты Репнина идет, с гвардией. Ну, укрепим мы лагерь, обострожим, бастионы с пушками наперед выставим и пойдем кромсать друга друга! Так, что ли? Опосля и не ищи ты правых-виноватых — не будет оных, понеже кровью весь народ российский разделим на две половинки: одна за тебя станет, другая — за самозванца. Не знаешь ты еще, Петр Алексеич, что при самозванце-то многим боярам да дьякам легче жить стало. Ведь раз не царь, вор то есть, значит, и нам-то посвободней: и в казну приказную залезут, и на воеводствах пошуруют. Скажу еще, что Швед немало и полезного уже делает: книги ученые переводить велел, дворян за границу посылает. Эх, Петр Алексеич, поздненько ты приехал! Вот как бы ещё до Нарвы… А покамест иди отсель: смуты русской я пуще гнева твоего боюсь. Но обещаю, будет Алексей Петрович государем всея Руси, будет!

Петр сидел, молчал, тянул квас. Глаза его смотрели куда-то в сторону, потом поднялся. Постоял и перед тем, как вышел из шатра, сказал с угрозой, нескрываемой и лютой:

— Ну, буде вам от меня еще! — Полог резко отодвинул — и через полминуты уж застучали копыта его коня.

16

НОТЕБУРГ И ПЕТЕРБУРГ

На мысу, перед каменным Нотебургом, присмиревшим, на стенах которого не было видно ни одного человека, — будто вымерли все, — уже находилась гвардия русских, и сам Лже-Петр в начищенной бронзовой кирасе, в каске, из-под которой на плечи черными червями вылезали пряди жиденьких его волосенок, стоял в окружении генералов. Шереметев был здесь же.

Наступил первый день октября, над островерхими шапками нотебургских башен летели рваные облака, и Меншиков, тоже в кирасе, рассматривая крепость в трубу, говорил, наклонясь в сторону царя:

— Ваше величество, снова, как под Нарвой, под самую осень да мокрынь на осаду собрались-то. Не случилось бы того ж позору…

Петр, не чувствуя в словах Данилыча издевки, сурово глядя на стены крепости, сказал:

— Теперь уж не случится, не тревожься. Ядер, бомб, пороха подвезли довольно. Люди воодушевлены — нового позора не желают. Здесь, на мысу, срочно будем рыть апроши, редуты, батареи осадных орудий здесь поставим, забросаем крепость бомбами, в стенах сделаем проломы. Возьмем Нотебург!

Генералы промолчали. То, что говорил Лже-Петр, понятно было всем: только закрепившись на мысу, и можно было начать обстрел крепости. Необходим был пролом и поджог города, в этом тоже никто не сомневался. Труднее будет потом, когда придется идти на штурм стен, омываемых со всех сторон водой. Чем может быть полезен в этом деле человек в дорогой, нюрнбергской работы кирасе? На одного лишь Бога да на мужество и злость русского солдата, который полезет на стены, подплыв вначале к ним на лодках, с осадными лестницами, и можно положиться.

Лже-Петр, глядя на каменные стены Нотебурга, в глубине души мечтал:

«Во что бы то ни стало возьму я эту крепость, и пусть эта победа будет стоит жизни всем десяти тысячам солдат, которых я привел сюда! Я — царь, я не желаю вторичного позора, я хочу пройти по Москве под триумфальными арками, и пусть красивые женщины осыпают меня цветами! Ах, я люблю женщин, люблю славу, и ради неё я сокрушу эту твердыню. И совсем ничего, что в Нотебурге сидят шведы, есть даже женщины, дети. Мне это безразлично. Разве Ганнибал, Александр Македонский, Цезарь когда-нибудь думали о таких мелочах? Я — царь, и мне все можно!»

А в это время из амбразуры одной из башен Нотебурга за собравшимся на мысу русским войском через подзорные трубы следили двое: мужчина без парика, средних лет и среднего роста, и высокий, сутуловатый человек, смотревший за приготовлениями к штурму с каким-то звериным интересом, точно волк, высматривающий издали свою жертву.

— Нет, господин Тейтлебен, — заговорил вдруг комендант Шлиппенбах взволнованно, — если русские предложат мне почетную сдачу при выходе из крепости всего гарнизона с развернутыми знаменами и барабанным боем, я соглашусь на это! Нам не выстоять! Ведь у них не менее десяти тысяч человек! Представляю, какую резню устроят эти варвары в крепости, когда ворвутся сюда — никого не пощадят!

И Шлиппенбах вспомнил при этом о своей жене и детях, находившихся при нем.

Генерал-майор Тейтлебен позволил себе презрительно улыбнуться:

— Как, просто сдать крепость? Без боя? Представляю себе выражение лица короля, когда он узнает об этом!

— Но ведь у меня всего четыреста пятьдесят солдат! — упрямо возразил Шлиппенбах, и в его глазах мелькнули испуг и горечь.

— Но зато у вас сто пятьдесят орудий! — почти прорычал Петр. — Не солдаты, а пушки, пушки в наше время решают все. Разве у русских под Нарвой не было сорока тысяч войска? Зато как стреляли их пушки — точно ими распоряжались взятые от сохи мужики! Да, они начали строить редуты на мысу, где удастся установить порядка двадцати пушек и мортир, но давайте же направим на батареи русских огонь пятидесяти наших пушек. Остальные будут прикрывать оба берега реки, откуда, я думаю, и двинут на вас потом русские, прибегнув к лодкам! А вы говорите — сдача!